Автор искренне признателен
Панчуку Владимиру Григорьевичу
за благородное покровительство
в издании этого сборника.
П Р О З А
Дети войны
Друзьям окупационного детства посвящаю
От автора
О второй мировой войне сказано, кажется, все. О ней
читано-перечитано миллионы книжных страниц,
видено-перевидено тысячи художественных и документальных
фильмов, слушано-переслушано сотни песен и других
музыкальных произведений. И все же, среди освещения этой
человеческой трагедии осталась еще одна грань, которая,
на мой взгляд, недостаточно глубоко или ярко
отшлифована. Это — тема «детей войны». И, в частности,
жизни тех из них, кто по невинной судьбе своей оказался
в оккупации.
В Гайсине осталось немного людей, с кем и я пережил ту
страшную, почти трехлетнюю жизнь «під німцями». В силу
своих творческих возможностей попытаюсь «оживить»
некоторые, наиболее запомнившиеся ее эпизоды, и мысленно
вернуться на шестьдесят лет назад, в то трагическое
фронтовое наше детство. И делаю я это прежде всего
потому, что:
— Как заноза, что застряла в теле острой скалкой,
все ноет сердце старой ранкой
по тем, с кем прожил детство на Гражданской,
моей вы памяти останки —
судьбы своей невинные подранки…
Пролог
Немецких оккупантов гайсинчане впервые увидели в жаркое
утро 25 июля 1941 года. Они ворвались в город с правого
берега Соба со стороны Винницы и Ладыжина. Смяв
жиденькую оборону красноармейцев на Марьяновской горе и
быстро подавив несколько пулеметных точек у «кацапской»
церкви и у мясокомбината, их быстроходные приземистые
танкетки поползли по крутым узеньким улочкам к центру
Гайсина.
За ними последовали артиллерийские расчеты. Кони-
«тяжеловесы» каштановой масти с длинными белыми гривами
подвезли к проходной спиртзавода несколько орудий.
Светло-русые без головных уборов солдаты, с закаченными
до локтей рукавами нательных рубашек, развернули пушки
на углу улиц Гражданской и Плехановской и начали из них
стрелять.
Снаряды со свистом проносились над старенькими домами и
гулко рвались где-то возле железнодорожной станции.
Вскоре в той стороне высоко поднялся черный столб дыма:
очевидно, один из них попал в огромный серебристый чан
нефтебазы.
Вместе с родителями мы сидели в подвале, где остро пахло
квашенной капустой и проросшей прошлогодней картошкой.
При каждом выстреле пушек вздрагивали заплесневевшие
каменные стены, с потолка сыпался песок, а мы, дрожа от
страха, еще плотнее прижимались друг к другу. В самом
дальнем темном углу слышалась тихая молитва какой-то
старушки…
К полудню стрельба на улице прекратилась. Лишь далеко за
городом, где-то в стороне уманской дороги еще слышались
отдельные взрывы, напоминавшие раскаты грома во время
короткой летней грозы. Сидя весь день в сыром темном
подземелье, мы не думали и не гадали, что по чьей-то
злой воле лишаемся самого прекрасного, чем бог наделил
человека — его сладкого детства. И что с этого черного
июльского утра сорок первого года мы, дети, — становимся
почти на тысячу дней и ночей невинными заложниками
войны…
Белендиевка
Летом прошлого года, приехав для творческой «подзарядки»
на родину, заметил новое для Гайсина явление: по городу
шустро бегали «маршрутки». На лобовом стекле одной из
них на белой табличке я прочитал слово, от которого
остро защемило сердце. Пожалуй, после впервые
произнесенного «мама», оно было вторым, сказанным в
начале своей жизни. При его упоминании я всегда
испытываю родственное горестное чувство с ленинградцами,
посещающими Пискаревское кладбище или с теми, кто
приезжает в Киев осенью и приходит в Бабий Яр… Для
гайсинчан таким словом — Горем, словом — Вечной Памятью
является «Белендиевка».
Никто не знает когда и почему это лесисто-овражное место
на северной городской окраине, где на песчаных безродных
холмах прижилась лишь неприхотливая сосна, было так
странно названо. Но осенью 1941 года слово «Белендиевка»
для жителей Гайсина стало самым страшным. Его боялись
произносить даже вслух.
В дикие, сырые овраги, где до войны красноармейцы
тренировались в стрельбе из «трехлинеек», в сентябре и в
октябре фашисты сгоняли тысячи людей из города,
Зятковцев и Гранова, а также из других сел и хуторов. Их
выстраивали шеренгами над обрывами и расстреливали из
пулеметов. Падая друг на друга, хрипя и содрогаясь,
своими незакрытыми перед смертью глазами они как бы
спрашивали:
— За что их Бог так наказал,
Где и когда они сгрешили?
За что судьбу такую им послал,
Ведь не за то, что жить решили?
На все их мольбы — Он молчал...
Видать, ответа сам не знал.
Несмотря на жесточайшие родительские запреты, некоторые
из моих старших друзей, когда стихала стрельба,
пробирались к тем страшным оврагам. Возвращались
побледневшими, молчаливыми. На наши любопытные вопросы,
помню, лишь сказали:
— Туда мы больше не пойдем. Там земля ворочается…
Прозвучало это страшное слово и в моем доме. 17 ноября,
едва успев набросить на входную дверь большой замок,
наша мама стремглав выбежала на улицу. Мы, трое ее
сыновей, как бы предчувствуя детскими сердцами беду,
прильнули носами к стеклу окна и тревожно всматривались
на пустынную Гражданскую.
А когда начало смеркаться, то увидели, как какие-то люди
вели под руки рыдающую мать. С лицом, белее стенки, без
платка, с распущенными волосами, ее, потерявшую
сознание, положили на топчан, что стоял возле
нетопленной весь день печки. Соседка тетя Фрося, вытирая
заплаканные очи, тихо нам сказала:
— Тепер і ви сиротами стали. Батька вашого сьогодні
німці розстріляли на Белендіївці...
— Бил картечью враг прицельно:
выбил мужиков,
и остались в каждом доме
стайки пацанов…
Когда пришло время и возможность выяснить в архивах
обстоятельства его расстрела, я только через десятки лет
узнал, что отец был оставлен в городе по заданию райкома
партии для оказания помощи партизанскому отряду. На
послевоенном судебном процессе в Тульчине к высшей мере
наказания была приговорена бывшая сотрудница гайсинского
коммунхоза, в котором инженером-строителем и работал
отец. Как выяснилось, эта провакаторша-стукачка выдала
оккупантам кроме него еще семнадцать (!) человек…
Каждый раз, приезжая на родину, я непременно посещаю
белендиевскую братскую Могилу, кладу цветы на черную
мраморную плиту, на которой среди других белыми буквами
выбита фамилия и моего 36-летнего отца, подкошенного
безжалостной фашистской пулей в этом сыром овраге.
Там же, в архивах, я как-то прикоснулся к страшному
документу. В нем поименно переписаны имена тысяч и тысяч
других людей. Когда закончил читать, то ком подвернулся
к горлу: от каждой страницы этой Книги-Памяти веяло
смертью. Там в каждой строке, как в братской могиле,
захоронены (расстреляны) целые семьи (от годовалых
внуков до прадедов).
Мертвые живы до тех пор, пока о них помнят. Перелистывая
пожелтевшие от времени бесконечные страницы с именами
убиенных, я мысленно возвращался в свое оккупационное
гайсинское детство, на котором черной меткой было
выжжено на всю мою последующую жизнь страшное слово
«Белендиевка».
…Как-то ночью, по дороге из Киева, я остановился у этого
скорбного белендиевского Мемориала. Вокруг стояла
угнетающая тишина. Из сырого, проклятого Богом оврага
выплывал густой туман. Он, словно, белой простыней
осторожно прикрывал священную братскую могилу. На
графитно-черном небе, прямо над головой, ярко мерцала
Полярная звезда. И показалось мне, что это вовсе не
далекое небесное светило, а горящая свеча, зажженная
людьми в память о тех, чьи души покоятся в печальном
гайсинском Бабьем Яру…
— Лежит там черная плита,
под ней — родная мне душа,
она — вечна, она — жива,
пока горит над ней Свеча.
— Седую голову склоня,
я все молю и молит Гайсин:
гори, как Память вечная, Свеча
и никогда не гасни!..
Вредители
Из гнусной истории сталинских репрессий известно, что
значило такое страшное обвинение. Брошенное в чей-то
адрес, оно действовало как окончательный, чаще всего —
смертельный, приговор. Это слово пестрело в довоенных
газетах, часто звучало из черных
«тарелок»-радиодинамиков. По советскому законодательству
того времени «вредительство» считалось одним из самых
опасных государственных преступлений.
Как ни странно, но слово «вредительство» часто
упоминалось и в первых «наказах» оккупационных властей.
В наклеенных по столбам и на заборах белых бумажках
немецкие власти грозно предупреждали гайсинчан, что те
из них, кто осмелиться им вредить — будут немедленно
расстреляны!
Сейчас, на расстоянии более шестидесяти лет, как-то даже
смешно представить, что именно мы — гайсинская детвора,
и были для оккупантов самыми злостными вредителями. И
если бы за свои действия хотя бы разок попались, то,
наверняка, не писать бы мне этих воспоминаний о нашем
фронтовом детстве…
В годы оккупации Гайсина улица Плехановская (до
революции — Подольская) была так же, как и в наши дни,
перегружена автотранспортом. С богатого Подолья немцы
переправляли награбленное добро своему нищему союзнику
Румынии, граница с которой проходила по Южному Бугу.
Сидя на высоком кирпичном школьном заборе, мы хорошо
видели, как в сторону Ладыжина шли тяжелые грузовики с
продовольствием, лесом и скотиной. А вот по ночам, но
уже в обратном направлении, следовали колонны машин,
кузова которых были плотно закрыты серым брезентом. Что
там они переправляли в сторону фронта, долгое время для
нас было загадкой.
Как-то одна из таких колонн и остановилась у третьей
школы, здание которой было переоборудовано в
«зольдатен-хаус», что-то вроде, как во временную
дорожную гостиницу.
Дождавшись темноты, мы решили воспользоваться случаем и
осуществить на практике давно задуманную «вредительскую»
операцию. Правда, для ее проведения от каждого из ее
участников требовались смелость, сообразительность
и….безрассудный риск. А уж чего-чего, а бесшабашности в
наших головах было тогда в избытке.
Как только немцы зашли в школу и начали там есть, пить и
гулять, мы первым делом провели осторожную разведку
обстановки. Оказалось, что здесь, в глубоком тылу,
оккупанты чувствовали себя в полной безопасности и
потому для охраны трех десятков машин оставили всего
…одного часового.
Посовещавшись в своем «подпольном штабе», что размещался
на чердаке старой спиртзаводской конюшни, мы,
разделившись на несколько «ударных групп» и дождавшись,
когда одинокий часовой скроется за маслозаводским
поворотом, стремительно выскочили из-за заборных
укрытий. Старшие ребята — братья Лисовые, Шмагельские,
Витя Подгурский, Петя Шеремета (всех уже и не припомню),
подсаживая друг друга, забирались в кузова и выбрасывали
оттуда запакованные серые коробки, зеленые плоские
ящики, черные тюки. Нам же, «мелкоте» — Васе
Подгурскому, Вите Корыжскому, Жоре Кобзину, Жене
Гаврилюку ставилась другая «оперативная» задача:
«спускать» колеса, т.е. скручивать плоскогубцами головки
вентилей или же пробивать скаты машин острыми ножами.
Когда раздавался свист стоявшего «на атасе» Максима
Корсанюка (а свистел он, как голубятник, умело, да и
видел своим соколиным глазом лучше других), мы все уже
знали, что над горевшей лампочкой у проходной
маслозавода появился часовой. И нам хватало минуты,
чтобы, прихватив похищенное, скрыться вдоль темных
заборов в спасительный Перекопский яр...
Через несколько дней, когда «шухер» после ночного налета
на автоколонну немного утих, мы готовили новую
«вредительскую» операцию. Сидя на перилах деревянного
мостика, под которым шумел поток воды из «нашего» яра в
Соб, мы, жуя черные сухари, вполголоса обсуждали
«повестку дня». Но так как обстановка «военного времени»
никогда не позволяла нам терять бдительность, то мы
издалека и, главное, вовремя заметили, как открылась
калитка нашего самого опасного врага–десятника Васьки.
Притихнув, как воробьи на ветке при виде кота, мы не
спускали с него настороженных глаз.
Подойдя к нам вплотную и сплюнув с губ нависшую
гирляндой семечковую шелуху, он грозно сказал:
— Ну, байстрюки, если поймаю — пеняйте на себя…
Дыхнув в нашу сторону тошнотворным самогонным перегаром,
добавил:
— Застрелю на месте, как вредителей!
И в подтверждение того, что он именно так сможет
сделать, десятник расстегнул висящую на желтом немецком
ремне дермантиновую кобуру …
Пригвозденные грозным полицайским предупреждением к
перилам мостика, мы даже мысленно вслед не успели ему
сказать свое ехидное «не пойман — не вор!» Как на воре
шапка горит, так по нашим растерянным лицам всяк мог
сразу заметить, что обвинение, брошенное подвыпившим
Васькой в нашу сторону, попало точно в «яблочко»…
… В годы оккупации по железнодорожной ветке, даже
несмотря на то, что была она узко-одноколейной, довольно
часто шли небольшие составы. Далеко было слышно, как,
спускаясь на крутом повороте вниз к мосту через Соб,
визжат колеса вагонов. Стальные рельсы искрились, глухо
стучали бампера. От машинистов требовалась проявить
немалую сноровку, чтобы аккуратно вписаться в ажурные
перекрытия моста. Но еще труднее приходилось им, а
точнее — ведомым ими «стальным коням», на обратном пути.
То ли от какого-то инженерного просчета или от
малосильности стареньких «кукушек» и перегруженности
состава, а может от всего вместе взятого, но этот крутой
затяжной подъем редко какому машинисту удавалось взять с
первой попытки. Чаще всего, к этому «заколдованному»
участку узкоколейки со станции вызывался «толкач» и с
его уже помощью «поезд» уходил в сторону Винницы.
А так как мы большую часть дня проводили на речке, то
часто видели, как, чуть выше старого кладбища, на
высокой насыпи две «кукушки» толкают несколько вагонов.
— Вот бы достать кусочек сала, — мечтательно произнес
Витя Подгурский, когда мы, искупавшись, блаженно лежали
на зеленой левадной траве.
При звуке этого волшебного слова у всех сразу
закружилась голова, а рты наполнились обильной слюной.
Но зная, что старший Подгурский на разные технические
выдумки мастак, кто-то из нас спросил:
— А зачем?
— А затем, что если бы нам достать хотя бы грамм сто
сала, то им, — и он показал рукой в сторону
железнодорожной ветки, — и трех «толкачей» не хватит…
На следующий день Костя Ляшков развернул перед
«рационализатором» промасленную газету, на которой лежал
кусочек сала. Он был обкусан со всех сторон и размером
всего в спичечную коробочку.
— Ладно, — сказал Витя. — Для эксперимента пойдет. Сбор
у колодца после вечернего гудка.
Когда прозвучал гудок об окончании рабочего дня на
спиртзаводе, группа малолетних «диверсантов» собралась
возле колодца у последней хаты, что примостилась за
левадой на той стороне Соба.
Главный «инициатор» операции отдал короткие
распоряжения. Одним — залезть на дерево и следить за
часовым, что сидел в стеклянной будке на железнодорожном
мосту; другим — прижаться ухом к рельсам и
прислушиваться: не стучит ли где-то вдали на стыках
дрезина; третьим — наблюдать за левадой, где по вечерам,
бывает, проскакивает на коне объезчик, в обязанности
которого входило следить за «экологическим» порядком
вдоль берегов Соба. И лишь после этого, сжимая в руке
промасленный газетный сверток, Витя Подгурский пополз
мимо вонючих спиртзаводских отстойников в сторону
покосившихся крестов старого кладбища. Именно за ним и
начинался тот самый крутой подъем на железнодорожном
полотне….
Наползавший со стороны левады прохладный вечерний туман
остужал наши вспотевшие от волнения плечи, полчища
болотных комаров безнаказанно сосали из нас последние
капли крови — но никто не имел права покинуть доверенный
ему пост, ибо за такой проступок завтра будешь назван
улицей «предателем» или «дезертиром». А страшнее
подобных обвинений в то время в нашем возрасте — не
существовало…
Боясь партизанских диверсий, немцы редко решались
пускать эшелоны по ночам. Лишь после рассвета, высылая
впереди паровозов шуструю дрезину, они начинали движение
по узкоколейке. И на следующее утро немцы не нарушили
своего педантичного расписания. Еще не рассеялся туман
над речной долиной, а соловей в вербах не закончил свою
ночную арию, как со стороны железнодорожной станции
прозвучал протяжной гудок паровоза. Вся «тимуровская»
команда дружно собралась «на камінцях», откуда хорошо
просматривалась крутая насыпь и с нетерпением ждала, как
зрители в театре, «премьеры» своей вчерашней вечерней
вылазки — «эксперимента» с салом.
После паровозного гудка через мост у сахарного завода
протарахтела горбатая дрезина. Впереди сидящие на ней
рабочие в желтых безрукавках, двигая в такт Т-образными
махалками, усиленно разгоняли перед подъемом свою
«полутанкетку». Сзади них, на высокой устойчивой лавке
сидели двое вооруженных людей: в черной одежде с
винтовкой — полицай, а в зеленом френче и с автоматом
«шмайсер» — немецкий солдат. Оба непрестанно крутили
головами, внимательно осматривая близлежащую местность.
Быстроходная и легкая дрезина, не почувствовав под
колесами нашего «сюрприза», на полном ходу проскочила
крутой поворот и вскоре монотонно тарахтела где-то за
кирпичным заводом. И лишь после нее на ажурном
железнодорожном мосту появился главный «объект» нашего
внимания: толкая впереди себя открытую платформу с
песком, черный паровоз тащил за собой несколько
красно-бурых товарных вагонов, пузатую замасленную
цистерну и еще несколько платформ, на которых под
брезентом что-то скрывалось от глаз людских.
Из своего удобного наблюдательного пункта «на камінцях»
мы хорошо видели, как, вынырнув из-за поворота, этот
небольшой сборный состав вдруг сбавил скорость и на
подъемном участке вовсе остановился. С металлическим
скрежетом лязгнули буфера, огромные паровозные колеса
забуксовали на рельсах, а из широкой трубы «кукушки»
повалил черный дым. Через минуту-другую ее колеса снова
быстро-быстро закрутились, по обе стороны насыпи из-под
паровоза вылетал шипучий пар, но от этих усилий эшелон
ни на сантиметр не двинулся вперед.
Машинист, видя что с места ему не тронуть своего «коня»
дальше, отпустил тормоза. Скатившись почти до моста,
паровоз некоторое время отдыхал. Затем из его «комына»
вылетели клубы дыма и он, подбадривая себя паровым
звуком «чух-чух», снова ринулся на штурм злополучного
подъема. Но и на этот раз, только добежав с разгона до
участка напротив старого кладбища, снова бессильно
запыхтел черной трубой, завизжал тормозами, грохнул
буферами и, окутанный паром, остановился.
Над собской левадой тревожно пронеслись несколько
паровозных гудков. Из сторожевой будки на мосту вышел
часовой и быстро пошел в сторону остановившегося
эшелона. Через минуту-другую он, высоко перепрыгивая
шпалы, быстро бежал обратно.
Вскоре со стороны станции к месту происшествия подкатила
дрезина. С нее соскочили какие-то люди и стали
осматривать железнодорожное полотно. А когда они начали
усиленно протирать паклей рельсы и посыпать их песком из
страховочной платформы, мы поняли, что наш «секрет с
салом» ими разгадан…
...К вечеру по городу поползли слухи о том, что на
железнодорожной насыпи у старого кладбища партизаны
ночью устроили немцам диверсию. И только вся пацанва из
«кутка» возле спиртзавода точно знала, кто это
«вредительство» для оккупантов устроил. Нас, правда, мог
запросто «вычислить» околоточный полицай. Но закон улицы
и в те, фронтовые времена, гласил: «Не пойман — не
вор!..»
Рогатка
Как-то, будучи в Москве, я вышел из станции метро
«Баррикадная». Как только поднялся по ступенькам на
небольшую площадь, окруженную какими-то фабричными
постройками, то увидел прямо пред собой монументальную
бронзовую фигуру рабочего, поднимающего с разобранной
мостовой булыжник. И вспомнил, что еще в 1927 году к
10-й годовщине Октября, известный советский скульптор
Иван Шадр (Иванов) изваял этот памятник, назвав его
«Булыжник — оружие пролетариата».
Основным оружием в руках пацанвы Гражданской и
прилегающего к ней околотка во вредительской войне
против немцев (и полицаев) был не булыжник, не
винтовка-граната, а… обычная рогатка. Лучшим мастером ее
изготовления у нас считался Вася Подгурский. Только он
знал, с какого дерева срезать самую крепкую рогульку,
какая резина наиболее эластичная, а какая кожа (для
«затвора») при максимальной натяжке не порвется. Каждый
из нас мечтал о чуде-рогатке, которая была бы самой
дальнобойной и меткой. А завладев таким «штатным
оружием», мы хранили его от чужих (да и родительских)
глаз подальше: днем — за пазухой, ночью — под подушкой.
Приведу лишь несколько запомнившихся примеров применения
нами этого оружия. Больше всего оно доставляло хлопот
коменданту «зольдатен-хауса». По вечерам, когда здание
бывшей школы заполняли посетители и в ее широких окнах
загорался свет, мы, затаившись в огородах, давали по ним
«залповый» огонь из своих рогаток.
От внезапного налета в придорожной гостинице начинался
настоящий переполох, кто-то из немцев даже стрелял из
окон в темноту. На этот шум и гам прибегал околоточный
полицай Васька, но след неуловимых мстителей исчезал в
темени ночи. Наутро комендант «зольдатен-хауса» вставлял
в рамы новые «шибки» и подозрительно косился в нашу
сторону. Мы же, как ни в чем ни бывало, беззаботно
сидели на заборе, лузали семечки и украдкой
посмеивались, как бы говоря: «Мы еще вам не такой
«шухер» устроим!..»
В марте сорок третьего движение по разбитой Плехановской
улице шло лишь в одном направлении — в сторону Ладыжина.
Немцы отступали! А любое отступление всегда
сопровождается паникой и полным дорожным беспределом. По
узкой, разбитой вщент городской улице вперемежку с
тяжелыми военными грузовиками, полутанкетками, конной
артиллерией шли нестройные колонны одетых в немецкую
форму румын и мадьяр. За ними следовали, запряженные
двойной конной тягой, доверху загруженные подводы и
цыганские фуры. Весь этот забрызганный весенним
распутьем табор с частыми остановками, истеричным
разнонациональным криком, а, иногда, и со стрельбой,
медленно, как капустная гусеница, к всеобщей радости
гайсинчан двигался, наконец-то, на Запад.
И как-то так сложилась наша фронтовая детская судьба,
что мы впервые увидели, а теперь — провожали оккупантов
на одном и том же месте: на широком песчаном степку, где
Гражданская улица упирается в Плехановскую у проходной
спиртзавода. А тот слякотный мартовский день панического
отступления немцев мог, по иронии той же непредсказуемой
человеческой судьбы, стать и последним моим днем в
только что по сути начавшейся жизни. И причиной-виной
этому печальному обстоятельству стала…. рогатка!
Подаренная моим закадычным другом и лучшим мастером по
ее изготовлению Васей Подгурским, она была легка и
удобна, крепка и метка, всегда готовая «к бою», как
винтовка у бывалого солдата. Под нашими вечно босыми
ногами среди щебня и песка к ней можно было найти
достаточно различного калибра «боеприпасов» —
округленных гранитных камушков, кирпичных осколков,
болтиков и гаек.
Но самыми разящими (или убойными) считались «летки»:
раздробленные обухом топора на мелкие кусочки чугунные
крышки (файерки). Эффект стрельбы ими заключался в том,
что рогатка метилась как будто в сторону от мишени, а
выпущенная из кожаного гнезда, она сначала, как
вспугнутая из гнезда перепелка, фыркала, а затем, по
ходу движения по-пчелиному жужжала и описывала
немыслимую траекторию своего полета к цели. Не каждому
было дано научиться меткой стрельбе таким
«реактивно-самонаводящим» снарядом.
Честно говоря, и мне самому редко удавалась такая
стрельба, но в тот расквашенный весенней распутицей
мартовский день удача, видать, была для меня
благосклонной. Видя перед собой заманчивую цель —
проезжающий мимо легковой «опелек» и забыв сделать
необходимую поправку на траекторию, я безрассудно
выстрелил по нему. До автомобиля от мостика было метров
десять, натяжка крепкой резины максимальная и летка,
звонко шмякнула прямо в жалюзи мотора. «Опель», проехав
по инерции несколько метров, вдруг зафыркал, в его
двигателе что-то завизжало и он… остановился.
Пузатый водитель в очках из тонкой железной оправы
неуклюже вылез из маленького для его тучной фигуры
автомобиля, открыл капот и присвистнул.
— Вас ист дас? — тревожно спросил сидящий на правом
переднем сидении офицер.
Толстяк по-немецки грязно выругался и показал тому
перебитый ремень вентилятора.
Душа моя крошечная ушла сразу в пятки. Пока они
рассматривали злополучный ремень, а потом еще лежащий у
радиатора чугунный осколок, я понял, что натворил:
пущенная изо всех сил «летка» каким-то чудом пролетела
сквозь жалюзи капота и, как бритва, перерезала важнейшую
деталь двигателя.
Не раздумывая долго, я с места преступления дал полного
«деру». Но куда бежать? Естественно, что бросился я в
сторону спасительного Перекопского яра, чем сразу и
выдал себя. Заметив убегающего по широкой улице
мальчишку, немцы сразу догадались, кто совершил против
них такое наглое злодеяние.
Бежать по талому снегу в калошах на босу ногу было
трудно. Но когда за спиной я услышал пистолетный выстрел
и в сантиметре над головой просвистела пуля, я заметался
по родной Гражданской как кролик, преследуемый коршуном.
Стрелявший по мне офицер после многодневного отступления
был, очевидно, уставшим, а возможно, и выпивший, но ему
ни как не удавалось попасть в убегающую маленькую
мишень. А может, сам Ангел-хранитель в тот роковой для
меня миг спустился с Небес. Ведь фашист выпустил по мне
не меньше пяти пуль. Сколько же их осталось в обойме его
пистолета?
Но я уже успел спрятаться за столб, от которого к
школьному чердаку тянулись электрические провода.
Прилипнув всем своим кроличьим тельцем к нему, я молил
Бога только об одном: только бы немец не попал в прорез
между двумя рельсами, на которых держалась опора. Чтобы
дерево не гнило, его прикручивали к металлу в полуметре
от земли. А рост-то мой в ту пору был лишь на
сантиметров пять-десять выше.
Тут же последовало подряд три выстрела. Одна из пуль,
чиркнув по дереву, отколола несколько щепок и ушла в
сторону яра. Вторая, попав в рельсу, с визгом
срикошетировала в небо, а вот третья — угодила точно в
«яблочко». Девять граммов свинца в бронзовой оболочке
шмякнули в дерево, но… с обратной, на мое счастье,
стороны столба. Прилипшей к опоре щекой я почувствовал
огненный ее смертельный поцелуй, а ноздрями ощутил
горький дымок прожженной древесины.
Может кончились патроны в обойме, или офицер решил, что
наконец-то попал в шкодливого мальчугана, но стрельба на
какие-то секунды прекратилась. Их хватило на то, чтобы
неведомая сила, (а может — все тот же Ангел-хранитель)
подхватила меня и с быстротой ласточки-стрижа
стремительно пронесла через улицу, а затем перебросила
через плетенный забор во двор тетки Марии. Ползя
по-пластунски по оттаявшим кочкам, путаясь в
прошлогодней картофельной ботве, я ужом пролез в
приоткрытую дверь подвала. Впотьмах скатившись по сырым
ступенькам, я оказался наконец-то в спасительном для
себя трехметровом подземелье…
Пережив самую страшную за все годы оккупации ночь, я
наутро с опаской выглянул в окно. По Плехановской все в
том же направлении ползла разношерстая колонна, в
которой смешались люди, кони, автомобили. Возле
кирпичного дома Глумовых лежал подбитый мною
темно-зеленый «опелек». Чтобы не мешать потоку
отступающих, его, очевидно, оттянули вчера от дороги в
сторону.
Осмелев, я вышел из дому и, оглядываясь, приблизился к
легковушке. К моему удивлению, в нем уже копошились мои
друзья-товарищи. Леня Наконечный, издавая губами
натужную работу мотора и нажимая обеими ногами на
педали, усиленно крутил баранку в разные стороны. Витя
Подгурский ковырялся в двигателе, а Максим Корсанюк
отвинчивал никелированные височки, на которых держалась
крышка «бардачка». Снять с «опелька» было уже нечего. Он
напоминал скелет животного, обглоданного воронами: ни
колес, ни сидений, ни стекол. Даже зеленая суконная
обшивка салона была содрана вместе с бронзовыми
гвоздиками.
Кто же его, до железных костей, мог ночью так обобрать?
Хотя вопрос был, собственно, риторическим: после
комендантского часа на нашей улице имел право появляться
лишь околоточный полицай Васька. А вся наша округа
знала, что еще до войны он считался первым ворюгой…
Уже немцы давно ушли из города и заканчивалось последнее
дошкольное лето, а разобранный автомобильчик все валялся
на песчаном степку. Разразившаяся как-то августовская
гроза вынесла из Перекопского яра на Гражданскую
настоящий горный поток. Он легко, как пустую консервную
банку, подхватил скелетик «Опеля» и, перевернув его
несколько раз, затянул в огромную яму.
К утру гроза стихла. Не обнаружив на привычном месте
«автотренажер», я с опаской заглянул в яму: из песка и
ила на ее дне торчали лишь крылья капота с широкими
жалюзями. Во втором прорезе «автожабер» я только сейчас
заметил рваное отверстие, через которое и пролетела,
выпущенная из моей рогатки, чугунная «летка».
А где-то под самой легковушкой, возможно, покоилась и
моя «снайперка». Ведь мама, узнав на второй день о моем
«преступлении», да еще и о том, что по мне стрелял
фашист, перевернула всю хату и все же нашла рогатку на
горище. Надавав мне мокрым веником по ногам и рукам, она
незаметно от полицая под покровом ночной грозы выбросила
ее в грязную яму…
Вспоминая о фронтовом детстве и, в частности, о том,
каким оружием мы в меру своих сил и сообразительности
пытались «дошкулить» захватчикам я, мысленно проводя
аналогию с шадринским «Булыжником», думаю о …. рогатке.
А вдруг найдется мало-мальски талантливый и
неравнодушный к прошлому человек, который в любой
изобразительной форме выбьет ее на камне или выжжет на
красивой доске. А это скромное творенье повесят на
стенке школьного здания или закрепят на видном столбе,
что стоит на углу Гражданской и Плехановской улиц.
Пожалуй, лучшего памятника нашему безвинному детскому
рабству и не придумать. Ведь почти тысячу дней и ночей
рогатка верой и правдой служила нам главным оружием в
неравной войне с оккупантами…
Перекопский яр
С высокого плато, на котором расположена основная часть
современного Гайсина, ливневые и талые воды, ища удобный
путь к Собу, тысячелетиями вымыли глубокую рытвину.
Приехавшие из России на строительство «гуральни»
мастеровитые «кацапы» слепили на ее крутых, защищенных
от ветров склонах несколько мазанок, а место своего
поселения стали называть на украинский лад — «яром». Со
временем здесь образовалась куцая кривая улочка,
получившая название в честь героического штурма
Перекопа.
Сейчас, в том глубоком яру — вонючая городская свалка.
Отвоевывая для приусадебных участков лишнее метры земли,
нынешние «поселенцы» ополчились против него лопатами и
бульдозерами со всех сторон. И, наверняка, придет для
«Яра» тот день, когда его засыпят доверху и никто
никогда не узнает, как он верно служил детям войны во
время их оккупации.
Более вольного места и укромного уголка, чем Перекопский
яр, для всей ребятни Гражданской не было на всем белом
свете. Заросший старыми деревьями и непролазным
кустарником, он создавал иллюзию настоящих джунглей. По
самому его ложу протекал чистый ручеек. Я, бывало,
часами просиживал у образовавшегося там прудика,
зачаровано наблюдая, как на песчаном дне пульсирует
родничок, а вокруг него снуют верткие рыбешки.
Здесь мы играли, естественно, «в войну»: проверяли на
безопасность набитые спичечной серой самопалы,
тренировались на меткость в стрельбе из рогаток.
С особым интересом вся пацанва нашего «кутка» ожидала
дня настоящих боевых стрельб. Их устраивали старшие по
возрасту подростки — братья Шмагельские, Пономарёвы,
Гопляковы и кто-то из «верхних» Кобзиных, а мы —
«пузатая мелкота», были для них зрителями. Нас загоняли
на склоны, чтобы мы им не мешали и «не путались под
ногами», когда запахнет порохом.
Посреди яра на бугорке лежала широкая бетонная плита.
Когда-то еще красноармейцами к ее основанию был
привинчен гайками железный станок, а точнее — столик, с
которого новобранцы тренировались в стрельбе из
«трехлинеек».
В самом дальнем углу сырого яра рос огромный белостволый
осокорь. Его корневища, оголенные падавшими сверху
ливневыми потоками, цеплялись за крутой склон метровыми
причудливыми лапами. На них, вместо мишени, вешалась
старая кастрюльная крышка, разграфленная куском битума
под мишень.
Участники стрельб по очереди (в целях безопасности)
подходили к станку. Они медленно и со знанием дела
сначала набивали медные трубки серой (иные смельчаки —
порохом), вкладывали в стволы подшипниковые шарики,
ставили свое оружие на стол и долго прицеливались в
кастрюльную крышку. Лишь после этого подносили зажженную
спичку к прорезу в трубке. Когда запал начинал искриться
и шипеть, стрелок приседал, прячась за станок, а мы —
зрители, падали наземь и закрывали ладонями уши.
Звучал глухой выстрел, звонко (при точном попадании)
брякала металлическая мишень и все, находившееся в яру,
бежали к белоствольному осокорю, чтобы поглядеть куда
именно попал стрелявший. Метких «снайперов» ободрительно
хлопали по спине, а неудачников, у кого получился «пшик»
или пуля летела «за молоком», презрительно освистывали.
Яр считался для нас самым безопасным местом. Не боясь
полицая или какого-то свидетеля-стукача, мы разбирали на
галявинах припрятанные в норах «трофеи», захваченные при
очередном налете на немецкую автоколонну. Какого только
(нужного, а чаще всего — непригодного) «добра» не было в
тех коробках, ящиках, тюках: противопехотные гранаты,
круглые противогазы, плоские, наподобие портсигаров,
ружприборы, оружейные, автомобильные и прочие запчасти.
Но больше всего нас огорчало то, что среди ночной добычи
не было ничего съестного. Лишь раз, помню, на нашей
улице был праздник, когда в одной из серых коробок мы
неожиданно обнаружили какие-то плоские желтоватого цвета
хлебцы: они были сухими, как щепки, и немного
солоноватые на вкус. Их практически нельзя было откусит
даже нашими крепкими, как у волчат, зубами. Но когда
хлебцы опускали в воду, те быстро набухали и
превращались в кашицу. Вот тогда мы впервые узнали вкус
заграничной еды — то были галеты.
Наученные горьким опытом, что у всякого воровства
остаются «хвосты», мы, естественно, все награбленное
«барахло» тут же, в яру, закапывали или, маскируя
ветками и дерном, прятали в вырытые норы. Кое-что из
добытых с таким риском трофеев оставляли себе «на
память». Ребята постарше через день-другой глушили
гранатами в речке рыбу, а мы утирали носы белоснежными
платочками, извлеченными из противогазов,
предназначенных для протирки стекол.
...Собираясь недавно на утреннюю рыбалку я, прихватив с
собой саперную лопатку, под вечер пошел в яр, чтобы
нарыть червей. Спускаясь по знакомой с детства тропинке
я, честно говоря, даже заволновался: вот сейчас увижу
тот прозрачный ручей, старого белоствольного осокоря,
металлический красноармейский станок для стрельбы,
окунусь мысленно в свое далекое фронтовое прошлое.
Но нашего пристанища там, увы, уже не увидел. Зловонная
куча из отходов нынешнего цивилизованного мира лежала на
том же самом месте, где когда-то среди буйного
кустарника здесь был чистый прудик, на дне которого из
золотистого песочка дышал животворный родничок.
Глядя на эту неэстетическую картину, я с грустью
подумал: а ведь здесь, под многометровым слоем земли и
мусора захоронены не только родничок, прудик, ящики и
коробки с фронтовыми «трофеями», но и память о
Перекопском яре — самом надежном друге нашего
оккупационного детства…
Нейтральная ночь
Как живой свидетель более чем полувековой последней
истории Гайсина, смело утверждаю: такого количества
ворон до войны в городе не было. Внимательные люди давно
заметили, что эти черные несимпатичные птицы своим
постоянным «местом жительства» выбрали верхушки старых
тополей, что окружают «николаевские» казармы. Одни
утверждают, что вороны садятся на самые высокие ветки
ради безопасности, другие — потому, что с них им
выгоднее наблюдать за близлежащей местностью. Замечена
также еще одна их странная привычка: при приходе весны,
в середине марта, как по чьей-то команде они шумно
срываются с облюбованных мест, сбиваются в плотные
черные стаи и наперебой каркая, летят в одном
направлении — в сторону широкого поля, где до той же
войны в Гайсине был грунтовый аэродром…
...После небывало суровой, с трескучими
двадцатипятиградусными морозами зимы сорок третьего
года, резко наступила ранняя весна. Она привела к тому,
что на гайсинском участке наступления не то что пехоте
пешком пройти, но и танком не проехать. Невзирая на
несусветную весеннюю распутицу, приказ был краток: взять
этот небольшой городишко сходу и, не останавливаясь,
наступать дальше в западном направлении…
Со стороны Умани к Гайсину вела лишь одна дорога —
узкая, вымощенная камнем в позапрошлом столетии
крепостными Потоцкого, вдоль которой еще с тех времен
растут могучие дубы. Вокруг нее на десятки километров
простираются ровные, как обеденный стол, жирные
черноземные поля. Так что никакой загадки не было для
немцев: советские войска будут наступать на город,
крепко держась только этой дороги. А зная наперед,
откуда ждать удара, нетрудно и приготовиться к его
отражению.
И они готовились к обороне со всей немецкой
педантичностью. Неким их «союзником» выступал здесь и
ландшафт: левые и правые фланги наступающих
ограничивались болотистыми долинами реки Киблыч и одного
из притоков Соба, что вытекал из урочища Дубки. Да и
дополнительным удачным «буфером» служил Михайловский
лес, ставший, как назло, «поперек горла» наступающим как
раз в этом месте.
С учетом сложившихся обстоятельств и организовывалась
оборона: на ровной, поросшей лишь прошлогодним бурьяном
местности, где перед войной был грунтовый аэродром, в
короткий срок немцы оборудовали глубокоэшелонированную
линию защиты. За несколько дней им удалось вырыть
многоходовые окопы, заминировать поля, набросать
различные противопехотные заграждения, спрятать за
земляные бруствера танки и орудия. А все виды огня
заранее пристрелять по одной, практически, точке —
выхода из леса уманской дороги.
Наступающие знали, что противник их будет ждать именно
здесь и что бить прямо в «лоб» — авантюра. К тому же
придется атаковать не только без поддержки с воздуха, но
даже без предварительного массированного артобстрела. Но
краткий приказ вышестоящего командования гласил: «Взять
Гайсин сходу». О предполагаемых многочисленных людских
потерях тогда никто и не смел думать, ибо приказы на
войне не обсуждаются, а выполняются.
И на рассвете тринадцатого марта 1944-го года первые
«тридцатьчетвертки» выскочили из урочища Дубки на бывшую
аэродромную равнину, за которой начиналась восточная
окраина Гайсина. И стало ясно всем: на что напросились —
на то и напоролись. Под прицельным пушечным огнем танки
загорелись, а плотный пулеметно-автоматный ливень уложил
пехоту в грязь, как только она выбежала из леса.
Видя, что блиц-атака, не успев начаться, захлебывается,
командир наступающего полка просит у штаба дивизии хотя
бы слабенькой огневой подмоги. А чем там могут помочь,
если ни штурмовиков, ни тяжелых гаубиц нет у них даже в
наличии. Все эти средства есть только в распоряжении
командующего 2-м Украинским фронтом, но в данный момент
они были задействованы на более важных, стратегических
участках всеобщего военного наступления Красной Армии. И
такой мелкий населенный пункт, как Гайсин, к ним,
естественно, не относился.
Правда, через час-другой в отдельном
артиллерийско-минометном дивизионе наскребли с десяток
ящиков боеприпасов, и то из неприкосновенного запаса,
так как из-за бездорожья их просто не успевали подвозить
вовремя. Содержимого этого «НЗ» хватило всего на
несколько залпов, которые плотно накрыли обширный
участок местности. От Кочурова и до Белендиевки
вздыбилась в одночасье земля, подбрасывая выше столетних
потемкинских дубов искореженные танковые башни со
свастикой, скрученные в веревки артиллерийские стволы,
смятые в лепешку лафеты, жгуты спутанных проволочных
заграждений.
Как из кратера проснувшегося вулкана вместе с комьями
земли, деревянными и железными балками блиндажных
перекрытий на десятки метров вверх взлетали разорванные
в клочья зеленые френчи, брюки, сапоги вместе с теми
человеческими частями тела, прикрывать которые они
предназначались.
После этого десятиминутного светопреставления
наступающим казалось, что там — на «аэродроме», живой
мыши не осталось. И полк снова бросился в атаку.
Выскочившие из просеки «34-тки», сворачивая по очереди с
дороги то влево, то вправо одна за другой сходу налетали
на заминированные поля. Некоторые из них сразу же
окутались черным дымом, сквозь который сверкали языки
пламени. Другие, потеряв на взорвавшихся минах гусеницы
и ревя двигателями, волчком крутились на вязком
черноземе.
Лишь одной из них, самой шустрой, удалось невредимой
проскочить вглубь вражеской обороны. Крутя башней,
быстроходный танк лихим конем перелетел через траншеи и,
практически в упор, расстреливал из пушки и пулемета
огневые точки окопавшихся фашистов.
Но … один в поле — не воин. Без поддержки своих и этот
лихой наездник был быстро стреножен: кинутая из окопа
вслед ему пузатая с длинной ручкой немецкая граната,
ударившись в нарисованную на башне красную звезду с
белым околышком, свалилась на жалюзи двигателя и
застряла между запасными бочками с соляркой. Вместе с
разрывом гранаты сдетонировал и весь боезапас
«тридцатьчетверки». Взрыв был такой силы, что от его
ударной волны, словно обрезанные бритвой, слетели
верхушки столетних дубов, повылетали вместе с рамами
стекла в «николаевских» казармах и в близлежащих домах.
А на том месте, где она, бедолашная, еще минуту тому
горячо дышала — зияла глубокая дымящая воронка.
Выбежавшая из леса многочисленная пехота (чего-чего, а
людей в Красной Армии всегда хватало!), преодолев в
азарте атаки сотню-другую метров, вскоре вынуждена была
залечь. Уцелевшие от кратковременного артналета
пулеметные расчеты немцев ожили и видя на ровной
местности каждого красноармейца словно на ладони, били
по ним на выбор. Припечатанные к липкому чернозему
прицельным шквальным огнем, атакующие так и не сумели
подняться до самых сумерек…
Убедившись, что лобовой навал не приведет к желаемому
результату, командование полка решило испытать боевое
счастье на флангах. Две усиленные пулеметчиками роты
были высланы от грановского поворота уманской дороги в
обход по двум направлениям: одна поползла по ложбине
ручья в сторону кочуровскогно пруда, а другая,
прикрываясь опушками Михайловского леса, ушла в сторону
Соба. Но об этих вероятных фланговых обходах и немцы
знали. А зная — поджидали. И как только красноармейские
каски замелькали в балке у хутора Бережного и в топком
месте у Белендиевки, как тут же были прицельно накрыты
плотным минометным огнем.
…Холодный мартовский дождь все усиливался. При порывах
северного ветра его крупные капли превращались в снежные
хлопья. Падая на разгоряченные лица наступающих, они тут
же таяли. Вместе с ними таяла и надежда взять Гайсин
сходу. От командира полка и до лежащего в черноземной
каше пехотинца, всем было ясно, что первый день
наступления заканчивается неудачей.
Но на войне чаще всего побеждает, как известно, не тот,
кто много стреляет, а кто лучше думает. К весне сорок
четвертого молодые красные командиры успели уже кое-чему
научиться. Тем более, что для раздумья у них была долгая
мартовская ночь…
Нет, пожалуй, хуже ситуации, когда попадаешь между двух
огней. Или — между молотом и наковальней. Находясь в
таком пространстве, понимаешь, что выхода практически
нет: через некоторое мгновение ты будешь сожжен, либо
расплющен. Именно на такой нейтральной безвыходной
полосе оказались жители Гайсина в холодную слякотную
ночь с 13-го на 14-ое марта.
Чуть только забрезжил дождливый рассвет, как полк пошел
в свою пятую за последние сутки атаку, в свой последний
и решительный бой. В том, что будет он последним в
смысле достижения победы, во взятии этого упрямого
населенного пункта — никто не сомневался. Представитель
вышестоящего штаба, прибыв ночью на КП полка и вникнув в
создавшуюся на гайсинском участке наступления
обстановку, пообещал помочь полку в силу «имеющихся»
возможностей.
И эти «возможности», напоминающие по габаритам индийских
слонов, выползли из уманской просеки ровно в шесть
ноль-ноль. Это были САУ — артиллерийские установки на
самоходных танковых шасси. Они только зимой поступили на
вооружение Красной Армии. Их было еще мало на фронтах,
но там, где появлялись эти наземные штурмовики —
крушились любые оборонительные бастионы гитлеровцев.
Уверенные в своей неприкосновенности, несколько таких
махин с высокими квадратными стальными горбами —
башнями, медленно пройдя по полю метров сто,
остановились. Длинные хоботы жадно высматривали добычу.
Но она, изрядно, очевидно, сдрейфив, почему-то не
обнаруживалась ни единым выстрелом, ни звуком.
Гробовое молчание на поле брани всегда считается
подозрительным, и для того, чтобы разрядить затянувшуюся
«молчанку», САУ сделала свой ход первой. Она —
выстрелила! «Слон», саммортизировав назад, содрогнулся
всеми своими тоннами стальных мускулов. Утробный глухой
звук прокатился эхом по ближайшим лесам. Невидимая
глазом 100-миллиметровая чугунная болванка, оставляя за
собой металлический шелест, просвистела над городскими
крышами, собской левадой и гулко разорвалась возле
железнодорожного полотна у кирпичного завода.
Но и на этот дерзкий выпад противник ничем не ответил. И
тогда САУ, лязгая по бурковке гусеницами, осторожно
поползла вперед. За ней, держа установленную дистанцию,
последовали остальные громоздкие «слоны». Их длинные
«хоботы» — стволы, чуть-чуть шевелясь от напряжения, в
любую секунду были готовы к тому, чтобы извергнуть такой
силы огненный смерч, перед которым не устоит никакое
оборонительное препятствие. И было жутко представить,
если бы им пришлось сделать хотя бы один совместный
залп: от него были бы сметены в Соб не только немцы, но
и невинные жители города.
Но, к удивлению «самоходчиков»; противник нигде и ничем
себя пока не обнаруживал. По обеим сторонам дороги они
видели лишь глубокие воронки, исковерженные пушки и
опрокинутые танковые башни со свастикой. В
полузасыпанных извилистых окопах валялись короткие
«шмайсеры», перевернутые коробки с патронами, гранаты с
длинными деревянными ручками.
Подобную хаотичную картину после артналетов наши бойцы
видели уже не раз. Поразило другое: то тут, то там,
ничком в землю или лицом к небу, лежали трупы в зеленых
защитных одеждах. Что помешало педантичным немцам
нарушить святую традицию участников всех войн: уносить с
поля брани убитых? Ведь у них для этого была целая ночь…
Слегка приоткрыв люки, артиллеристы стали осторожно
осматривать поле. Оно было широкое и ровное, как
огромный аэродром. Чуть присыпанное, словно белой
простынею снежком, оно угнетающе молчало. И лишь
скрипучее карканье круживших над ним черных ворон
нарушало стоявшую вокруг зловещую тишину.
Налетевшим ветерком мелькнула догадка: а вдруг немцы,
чтобы не нести новых потерь, под покровом ночи покинули
свои оборонительные позиции? А может, перенесли их в
черту города?..
Приблизившись к первым строениям на безопасную
дистанцию, «саушники» остановились: таким громоздким
неразворотливым махинам было безрассудно вползать в
узенькие и кривые улочки, где за каждым домом или
плетнем их мог поджидать смертельный удар. И вскоре со
стороны Дубков выскочили быстроходные наземные
«ястребки» — «тридцатьчетвертки». Развернувшись веером,
они на полном ходу влетели в Гайсин и минут через
двадцать резко затормозили у крутых обрывов Соба.
Когда за танками в город ввалилась вся остальная
наступательная лавина, то быстро выяснилось, что
прятаться, кроме женщин, детей и стариков, было и
некому. Бросив убитых на аэродромном поле для пиршества
ворон, а тяжелораненых — в подвалах подожженного
строительного техникума, гитлеровцы еще вчерашним
вечером поспешно ушли за Соб, не успев даже сжечь за
собой деревянные мосты.
…От Ледовитого океана и до Черного моря, на всем
тысячекилометровом фронте наступления советских войск в
ночь с 13-го на 14-ое марта 1944 года была крошечная и,
пожалуй, единственная пядь земли, где не прозвучал ни
один выстрел. По счастливой случайности иль по божьей
воле, но в этой нейтральной полоске, как меж двух огней,
оказался и Гайсин. За темными окнами серых домов не спал
ни один житель города. Каждый из них с тревогой ожидал
рассвета, до которого надо было прожить еще одну долгую
оккупационную ночь…
…Где-то высоко-высоко, над синим гайсинским небом
пронесся быстроходный современный самолет. Набирая еще
большую скорость, он резко преодолел звуковой барьер.
Гулкое эхо реактивного взрыва, катясь по холмистому
Подолью, ударилось в молчаливую стену Михайловского
леса, зашатало высокие тополя у бывших «николаевских»
казарм. Дремавшее на их вершинах воронье встрепенулось,
тревожно закаркало и, шумно поднявшись с веток, плотной
стаей полетело в сторону довоенного грунтового
аэродрома.
Если верить тому, что эти мудрые птицы живут на свете
дольше человека, то, очевидно, спросонья, многие из них
подумали, что там снова, как шестьдесят лет назад, люди
начали стрелять друг в друга, а затем, после боя,
оставят для них обильно политое кровью поле…
Эпилог
Память и мысли стареют также, как и люди. Однако есть
воспоминания, которые никогда не стареют и память о
которых остается навсегда. Это — воспоминания о детстве.
По злой воле судьбы наше детство совпало с войной, с
немецко-фашистской оккупацией Гайсина. Только в самом
кошмарном сне, когда человек физиологически безвластен
над собой, может происходить все то, что мы пережили
шестьдесят лет тому. Как домоклов меч висела тогда над
нами постоянная опасность и боязнь быть униженными,
израненными, убитыми.
Я ухожу в то далекое прошлое, как в сон. А очнувшись,
всегда испытываю чувство страха: вдруг прошлое
превратится в реальность, а приснившиеся — в
действительность? И до последнего своего вздоха нам —
детям войны, очевидно не избавиться от этого чувства.
Этот страх, как злой рок, преследует нас днем и ночью до
сих пор.
Такая, видать, нам выпала горькая доля…
— Как та заноза, что застряла в теле острой ранкой,
все ноет сердце по фронтовому детству на Гражданской,
по всем, с кем там дружил и годы тяжкие прожил,
моей вы памяти последние останки,
судьбы своей — невинные подранки!
Гайсин — Киев, 2005 г. |