Марьяновская церковь
Невыдуманные рассказы
Пролог
Ночью над селом пролетела щедрая летняя гроза. Из-за Кочуровского леса вставало знойное июльское солнце. Скользя по верхушкам старых черешен, острые его лучи пронизывали ватные клубы тумана над Собом, поднимали в синеву неба сонных жаворонков. Первые же самые свежие поцелуи солнечных лучиков доставались крестам Марьяновской церкви.
После яростной атеистической атаки 40-х на Гайсинщине остались лишь считанные церкви. Величественная, как Владимирский собор — в Гранове; серебристая в объятиях вековых елей — в Бубновке; стройная, любующаяся своей красотой в зеркале ставка — в Михайловке...
Волею Всевышнего, осталась церковь и в Марьяновке. Неказистое без архитектурных излишеств деревянное строение скромно примостилось на скалистом пригорке. Если подойти к ней поближе и, перекрестившись под старой акацией, оглянуться, то откроется поистине райский вид: раздольное утопающее в зелени белохатынное село, извилистая речушка, гребля спущенного ставка, старая водяная мельница. А дальше, сколько охватит взгляд — до самого синего горизонта — холмы, пригорки, низины. Одним словом — Подолье...
Очарованный всей этой красотой, приходишь к выводу, что наши предки обладали чувством прекрасного и умели со вкусом выбирать места для храмов. Каждый из них имел свою архитектурную особенность и ландшафтную неповторность. Но что их всех объединяло, несмотря на размеры и внутреннее убранство, так это — кресты. Крест всегда был для верующих — святым символом. Символом веры в удачу, мечту или судьбу.
За долгий век со своей Божьей высоты многое повидали и позеленевшие от времени кресты Марьяновской церкви...
Высота «231»
Если у вас найдется свободное время, сойдите с крутогорбского автобуса перед Марьяновкой и внимательно приглядитесь к продолговатым валунам, разбросанным по пригорку в заросшем бурьяне. На многих из них, среди цепкого лишайника, увидите неглубокие ровные бороздки. Это — следы от пуль: война оставила после себя шрамы не только на телах людей или рубцы в их душах; своими свирепыми когтями она оставила зазубрины и на камнях...
В Гайсин немцы вошли жарким июльским утром 41-го года, когда только стали поспевать яблоки-папировки, а на базаре появилась ало-прозрачная поричка. Серо-зелеными ужами, почти без боя, их колонны вползали на безлюдные пыльные улочки. И только на окраине, где-то за сахзаводом, слышалась громкая стрельба: это один из передовых фашистских отрядов неожиданно наткнулся на сопротивление наших бойцов у Марьяновской горы. По данным же немецкой разведки у этой каменистой возвышенности, обозначенной на топографической карте лишь числом «231», оставались крохи разбитой еще на подступах к Южному Бугу какой-то стрелковой роты.
Изможденные предыдущими тяжелыми боями красноармейцы короткими бросками, а где и по-пластунски, метались между камнями от Марьяновской церкви до обрывистого карьера над Собом. Им была поставлена боевая задача: во что бы то ни стало задержать противника до отхода основных сил полка на Умань. Обливаясь потом и кровью, но выполнив приказ, безымянные пехотинцы, скрываясь в тени старых черешен, высокими бурьянами ушли в Зятковский лес.
Немцы не любили заходить в населенные пункты вечером: мало ли какой неприятный сюрприз мог их там ожидать. Не изменили они своему правилу и в этот раз. В Марьяновку они вошли на рассвете. Село казалось почти безжизненным: не слышалось людских голосов, рева скотины и даже привычного петушиного пения. И лишь шум падающей воды у мельницы нарушал эту, казалось бы, совсем мирную утреннюю тишину.
Под лучами восходящего солнца водопадные брызги превращались в небольшую радугу. Высоким полукольцом она огибала верхушки старых верб, заросли густого ольховника и уже бесцветно растворялась в камыше ставка. От прохладной росы или водяной пыли очнулся, потерявший сознание от ранения в ногу во вчерашнем бою, молодой красноармеец.
Медленно приходя в себя, он еще некоторое время пребывал как во сне. Под непрерывное щебетание камышевки, кадрами черно-белой кинохроники мозг выхватывал мгновения его совсем еще короткой жизни: плачущие глаза матери, пухлые губы одноклассницы Вареньки, взбесившуюся гармонь в руках отца на дощатой пристани, от которой нехотя отходил пароходик с молодыми бритыми парнями на Священную войну...
Песок, на котором он пролежал всю ночь, был красным. Левая нога не шевелилась. Рядом, штыком в воду, торчала винтовка. За частоколом высокого камыша слышалась незнакомая гортанная речь...
Когда гитлеровцы в белых, закатанных выше локтей нательных рубашках, гогоча и посвистывая, подходили на рассвете к первым марьяновским хатам, из чердака водяной мельницы хлестко, словно кнут пастуха, ударил винтовочный выстрел. От этого удара свистевший немец свалился в придорожный кювет. После второго выстрела еще один из них не поднялся с булыжника дороги: его белая рубашка медленно окрасилась в бурый цвет.
Одиночные винтовочные выстрелы через короткие промежутки времени раздавались со всех сторон: из густого лозняка, от крайней хаты, а то и с пригорка, где стояла островерхая церковь. И у немцев создавалось впечатление, что в Марьяновке осталось еще немало красноармейцев.
Вскоре пара крупных каштановой масти лохматых лошадей подтащила к валунам пушку. На высоких резиновых колесах она внешне чем-то напоминала нашу 76-миллиметровую, прозванную красноармейцами «Прощай, Родина!». Во время выстрела она, как ужаленная слепнем коза, высоко подпрыгивала и окутывалась густым облаком пыли, чем сразу же демаскировала себя. Срезая на своем пути коричневые калачики камыша, снаряды стали рваться у мельницы, на бывшем колхозном току, или, пролетая выше хат, гулко бухали где -то в пологовых плавнях.
Волоча перебитую ногу, переползая картофельными огородами, красноармеец все стрелял и стрелял в сторону подпрыгивающей на холме пушки. Каждый раз, нажимая на курок верной трехлинейки, он хрипло приговаривал: «Я-те, сволочь, счас дам!..» Паренек, видать, был из российской глубинки, но здесь, вдалеке от милой сторонушки, как умел и как его учили, защищал свою Родину.
Добравшись из последних сил к каменистому пригорку, где стояла красавица-церквушка, боец ясно понял, что наступает конец: плавно нажатый курок винтовки не отозвался выстрелом. В горячке боя он забыл оставить последний патрон для себя. Да и в рукопашную он уже не ходок.
А стервозная «коза» продолжала бить, накрывая снарядами хату за хатой. Тут и без «парламентария» были ясны намерения немцев: если он не сдастся, они сожгут все село. Хилые мазанки загорались сразу, как сухие коробки спичек, и из-под соломенных стрих дым валил густыми черными клубами.
Затем снаряды стали ложиться рядом с церковью: видать в бинокль они засекли его. Сначала был недолет — фонтан болотной грязи высоко взметнулся у кромки плотины. Второй —перелет: просвистев между крестами, снаряд ушел вглубь крутогорбского дубняка. Третьего, от которого на месте церквушки остались бы одни щепки, выстрела красноармеец дожидаться не стал.
Оторвав от окровавленной рубашки тряпицу и проткнув ее штыком винтовки, он, перекрестившись, стал медленно спускаться с пригорка на плотину. Как ему в этот горестный миг не хотелось умирать, тем более, — позорно сдаваться! Но другой дороги, иного выбора у него сейчас не было: в одиночку не отстоять родной земли, не защитить от оккупанта красивое село, названия которого он, собственно, за сутки боя так и не успел узнать. И лишь Всевышний видел и понимал, как ему невыносимо трудно было расставаться со своей едва начавшейся жизнью.
Оставляя на пыльном шляхе неровный босой след, он медленно доплелся до горбатого каменного мостика, под которым шумно бежала быстрая речечка. Свернув на гайсинскую дорогу и почувствовав ступнями горячий булыжник, солдат на мгновение остановился и пристально посмотрел в сторону темневшего за ставком далекого леса. Где-то там, возможно, были товарищи по оружию. Вчера они в вечерних сумерках не смогли найти его. Если бы нашли, то наверняка не оставили бы умирать в камышах и сейчас он был бы вместе с ними.
Подняв уже ненужную винтовку с белой тряпицей на штыке, он решительно направился в сторону Марьяновской горы. Паренек знал, что его ждет там, но страха в глазах не было.
Из-за плетеных тынов и приземистых сараев за ним настороженно следили испуганные сельчане. Всем им по-человечески было жаль бесстрашного русского хлопца. И в то же время каждый из них понимал, что сейчас решается не только его судьба, но и их тоже: как только белобрысый солдат сдастся в плен, немцы больше не станут жечь их хаты.
Как бы почувствовав эти пристальные взгляды, боец решительно двинулся навстречу неминуемой смерти. И видел Бог, что шел сын его не по дороге позора, а по дороге вечной благодарной памяти людской...
Последний еврей
Колючий ноябрьский ветер, словно взбесившийся зверь, метался по выбитому булыжнику главной площади Гайсина. Не зная куда девать предзимнюю злость, он кидался с высокого собского берега в камышовые левады, юлой вертелся по пустынным улочкам полуеврейского подольского городка. Обступившие площадь обшарпанные домики безучастно смотрели забитыми окнами на гранитный пьедестал. Еще недавно, на майские праздники, здесь горделиво возвышался, указывая рукой на Москву, вождь мирового пролетариата, а мимо него шумно и весело проходили колонны ликующих демонстрантов.
Очередной порыв ветра тоскливо завыл и понес простыню снежной поземки к бывшему городскому банку. У входа в красивый дореволюционной постройки дом немецкими властями был установлен П-образный столб-виселица. На нем раскачиваясь в такт ветра, уже несколько дней болталось обледенелое худенькое тело подростка. Редкие прохожие, боязливо обходя площадь кривыми переулками, шептались: на столбе возле банка немцы повесили какого-то еврея из Марьяновки...
...Когда осенью 39-го Красная Армия начала стальными штыками воссоединять украинские земли, львовский аптекарь Фима Фридман сразу смекнул, что теперь спокойной жизни в этом городе не будет. Собрав скудные пожитки в клунки, он с женой Софьей и детьми Зосей и Юзиком подался в далекую Одессу, где его родственник работал главврачом городской больницы.
Дорога беженцев всегда непредсказуема, как людская судьба. Схватив воспаление легких от вагонных сквозняков, неженка Софья тихо умерла возле Здолбунова. Схоронив жену-полячку на скромном кладбище у местного костела, Фима оставил детей на грязном вокзале, а сам пошел в местечко менять золотые отцовские часы на какую-нибудь еду. Ушел... и не вернулся.
Прождав отца несколько дней, Зося взяла брата за руку и пошла вместе с толпой беженцев на Восток. Вечно голодные, подобно привокзальным собакам, они питались тем, что росло на полях вдоль пыльной дороги. Обессиленные подростки все шли и шли, надеясь на спасение. Хилый Юзик передвигался с трудом: он подолгу лежал в сухом бурьяне, тяжело дышал, не мигая смотрел на бездонное синее небо или на мерцающие ночные звезды.
Но не суждено было добраться путникам в желанную Одессу. Злая сиротская доля прибила их к живописному селу. За Гайсином они свернули с ладыжинского шляха и, шатаясь от усталости и голода, пошли на колокольный звон. На зеленом холме они увидели утопающую в цветущих акациях островерхую, чем-то напоминающую родной львовский костел, деревянную церквушку.
Марьяновка праздновала Троицу. Со снопиками красно-зеленого зилля, пахучими букетами из любистка, жасмина и мяты сходились люди к Храму. Присев у церковных ворот, брат и сестра милостыни не просили. По их грязным лохмотьям, восковым лицам и потухшим глазам прихожане сразу поняли, в чем нуждаются пришельцы...
Со временем миловидная дочь аптекаря Зося стала проворной помощницей фельдшерицы Фроси: она умела приготовить любой лечебный порошок, сделать укол или перевязку. Послушного Юзика приютила в своем доме рано овдовевшая бездетная почтальонша Мария. Бывший львовский лицеист знал, кроме польского и еврейского, еще украинский и русский языки. Разнося вместе с Марией почту по селу, он читал неграмотным хозяевам вслух газеты и письма.
Мальчишки села невзлюбили пришельцев: уж очень они выделялись своей грамотностью и поведением. А между завистью и нелюбовью в душе человеческой границы почти не бывает. И за глаза, так уж случилось, чужаков звали «умными жидками».
Внезапно налетевшая война черной тучей накрыла и Марьяновку. На ее околицах завязался бой, во время которого Зося оказывала первую медицинскую помощь раненым красноармейцам. После боя добровольная медсестра ушла с ними в партизанский лес.
От разрывов снарядов и свиста пуль Юзик спрятался на подворье церкви. А когда на рассвете хотел было поискать сестру, снова послышались винтовочные выстрелы. Затем со стороны Гайсина начала бить пушка, поджигая хату за хатой. От страха Юзик спрятался в деревянном церковном сарайчике.
Не видя несколько дней Юзика, Мария подумала, что он ушел вместе с сестрой в лес. Но мальчик, как затравленный зверек, по-прежнему прятался в своем убежище, боясь показаться на людях. Как-то при ясной луне Юзик прочитал в наклеенной на церковных воротах «Об’яві», что «лица, укрывающие жидов, будут расстреляны...» Темными ночами он изредка осмеливался подползти к бывшему колхозному току, где набивал карманы остатками непросеянного ячменя, да зачерпывал консервной банкой воду из ставка.
За несколько месяцев оккупации когда-то зажиточное село, словно чулан мышами, было вчистую выметено захватчиками.
Но война требовала не только продовольствия: вскоре наступил страшный черед и людской дани.
После тотальных облав по чердакам и подвалам выловили подростков. Худых и перепуганных хлопцев и девчат под истошный материнский плач отправляли на подземные заводы Тюрингии и в шахты Судет. Оставшиеся в селе изможденные деды и бабы, каждое утро под свист полицайской нагайки сгонялись то на карьер, то на обширные поля близ Тарасовки и Чечелевки. Кареглазый гранит и жирный чернозем из богатого украинского Подолья грузился подневольными людьми на открытые железнодорожные платформы и отправлялся в ненасытную «Нимеччину».
Наступала холодная и голодная первая военная зима. Вместе с ранними, почти октябрьскими морозами лютовали и оккупанты. На северную окраину Гайсина к глубокому оврагу бывшего красноармейского стрельбища, сгонялись еврейские семьи, где их — старых и малых — косили пулеметными очередями. На еще не остывшие, шевелящиеся тела падали новые невинные жертвы — несчастные заложники войны.
Кровавыми репрессиями гитлеровцы решили запугать оставшихся в их рабстве людей и лишить их надежды, заставить безвольно подчиняться любому приказу. Безжалостными надзирателями нового порядка в каждом селе служили полицаи. Присылали их из других, отдаленных районов. В Марьяновке свирепствовал одноглазый Гришка из Бара. В свое время по каким-то моральным причинам его не приняли в комсомол и он, затаив обиду на советскую власть, одним из первых нанялся в полицаи.
Обходя на рассвете сельские улицы, хлестко стегая нагайкой по сыромятным сапогам, Гришка, как коршун, сверлил единственным глазом дома и подворья. Ему очень хотелось чем-то отличиться перед районным начальством, но на полувымерших улочках было по -прежнему тихо: ни со стороны леса, ни со стороны левад на пушистом снегу он не увидел ни одного следа.
Невольными спасителями его безрадостной холуйской службы стали безалаберные сельские мальчишки. Радуясь первому снегу, они шумной воробьиной стайкой кинулись к церковной горке, чтобы на чем попало: на доске или куске фанеры, прокатиться с ее вершины до застывшего в перволедье ставка. И один из них на свою, а еще горше — на чужую беду, оторвал от деревянной пристройки полусгнившую доску. Оторвал и... обомлел: в полумраке сарайчика на перетертой в труху соломе он увидел восковой желтизны лицо Юзика. Мальчишка дико закричал и кинулся бежать.
Проходящий мимо полицай сделал пацаненку подножку и, цепко ухватив его за жупанчик, властно спросил:
— Ты чего орешь, байстрюк?
— А там... в сарае... лежит... мертвый жидок!..
Одноглазый Гришка, держа цепкой рукой мальчишку за шиворот, строго ему наказал:
— Что увидел — забудь! Иначе — язык вырву!..
Впав от холода и многодневного голода в летаргический сон, Юзик физически почти не ощущал, как полицай, бросив его оцепеневшее тело на сани, повез в районную жандармерию. Там Гришка хвастливо доложил своему начальству, как он долго и терпеливо выслеживал прятавшегося по сараям и клуням польского еврея, до прихода немецких властей распространявшего по селу большевистские идеи.
Герр офицер высоко оценил старания сельского полицая и, дав ему несколько дойчмарок, приказал явиться в жандармерию через неделю.
Влив в рот полуживого юноши полстакана горячего чая, офицер через переводчицу Любку, предавшую немецким властям десятки невинных гайсинчан, стал допрашивать бедолагу:
— Кем послан в Марьяновку? У кого прятался, кто укрывал? Виделся ли с сестрой-партизанкой?..
Его били, но боли он не ощущал. Его о чем-то спрашивали, но он ничего не слышал. И молчал...
...Промозглым ноябрьским утром повели Юзика к П-образному столбу, поставили на деревянный ящик, прикололи булавкой на порванную, подаренную тетей Марией ситцевую рубашку картонную табличку с одним словом: «Жид».
С высокого холма, на котором стояло здание бывшего банка, было далеко видно. Но рассмотреть кресты Марьяновской церкви Юзик не успел: на его худенькую шею накинули ледяную веревку...
Через час старший жандарм города доложил своему винницкому начальнику, что в канун очередной годовщины большевистской революции повешен последний еврей в Гайсинском районе...
...Когда первые ноябрьские морозы затягивают Соб синим ледком, тяжело опираясь на узловатую палку к скромному братскому памятнику, что примостился рядом с церковной оградой, каждый год поднимается сгорбленная старушка. Мало кто в селе знает, что до войны она была быстроногой почтальоншей, и никто уже не помнит, как рядом с ней носился тогда по пыльным улочкам худенький светлоглазый подросток. Отдышавшись, она нежно кладет к подножью памятника букетик засохших синих васильков, трижды креститься и долго смотрит в сторону Гайсина, над которым возвышается холм у городского банка...
— За кого молитесь, бабуля?
Повернув повязанную черным платком голову, она, помолчав, почти шепотом отвечает:
— За раба Божьего, Юзю...
Я не стал расспрашивать, кем доводится и чем так дорог ей человек с необычным для здешних мест именем. Видно только кресты деревенской церквушки знают истинную правду о том, за кого так усердно молится старая женщина...
Эпилог
Над цветущими июньским разнотравьем полями и лугами, утопающими в зеленом оазисе белыми хатками, ленивыми водами петляющего по долине Соба в раннем утреннем зное лились медные звуки колоколов: Марьяновская церковь созывала людей на Троицу. Отражаясь прерывистым эхом от разбросанных по пригоркам валунов и стоящего черной стеной молчаливого Зятковского леса, медный перезвон затихал в густых пологовых плавнях.
Возможно, где-то над Грановым, Бубновкой или Михайловкой праздничные колокола звучат и громче, и мелодичней, лаская сердца прихожан особой торжественностью и неповторимостью. Но каждый раз, когда я слышу негромкий звон Марьяновской церкви, мою душу охватывает особое волнение. Оно рождает на чистом белом листке горькие строки печальных рассказов о судьбе юношей, которых лихое время войны прибило к далекому подольскому селу. В последний миг жизни их чистые души благословляли в мир иной кресты старой деревянной церквушки...
Гайсин — Киев, 1998 г.
|